— Музыка, играй!
И гремят бубны, звенят цимбалы.
— А вы-то что, чертенята? Валяй халяндры!
И скачут те, как настоящие чертенята, кувыркаются с гиком, визгом, присвистом.
— Стой!
Из их собственных рук жалует он кого чаркой, кого чарой, бросает не глядя, кому гривну, кому и карбованец: князь Михайло Андреевич, благо, не поскупился, отсыпал ему из своего кошеля не малую толику.
— Ну, старина! А теперь твой черед. Да чур, подушевней.
И бренчит слепец на свой кобзе, затягивает вирши про смерть трех братьев у Самары. Ноют струны под дряхлой рукой, дрожит старческий голос, а стародавняя песня, чем дальше, тем шибче хватает, щиплет за сердце.
— Ах, ты, старый черт! Смерть моя! Индо слеза прошибла… Налей-ка ему, паны-молодцы, две чары: одну за моего князя Михаилу, а другую за меня, грешного.
Упирается старина, невмоготу, мол, пить, за один дух две чары.
— Пей, вражий сын, пей, говорят тебе: прощальник гуляет!
— А ще же, Данилко, сам князь-то твой? — спрашивает прощальника кто-нибудь из товарищей.
— Князь мой? У него хлопот полон рот поважнее наших, дела своего царевича вершит.
Курбский, действительно, имел еще не мало рассуждений с войсковым старшиной о мере участия запорожцев в походе на Москву и об обеспечении их воинскими снарядами, амуницией и продовольствием на весь поход. Тем не менее он нашел бы, конечно, время принять некоторое участие в трехдневном пиршестве запорожцев. Но, несмотря на неоднократные приглашения кошевого атамана Ревы, он не сделал ни шагу из внутреннего коша, куда с сечевой площади день и ночь доносились хмельные песни и крики пирующих.
На третий день все было, казалось, уже все оговорено, улажено, был составлен и письменный договор Между запорожским войском и царевичем Димитрием. Но, возвратись из войсковой канцелярии к себе, Курбский по-прежнему беспокойно и задумчиво заходил взад и вперед. Вдруг ему припомнилось что-то, и он ударил себя по лбу. Взяв шапку, он отправился обратно в канцелярию.
Пан писарь, как оказалось, за чем-то вышел, за столом восседал один пан судья, исполняя разом два дела: подписывая бумаги, которые одну за другой подсовывал ему один из подначальных Мандрыке писарей, и допрашивал двух казаков — истца и ответчика.
— Да есть ли у тебя на то свидетели, сынку? — говорил он, не переставая немилосердно скрипеть своим гусиным пером.
— На что еще свидетели, пане судья? — отозвался истец. — Я и так его плюхе поверил.
— А здоровенную он тебе закатил?
— Уж чего здоровее! Сам погляди: как щеку-то надуло.
Пану судье пришлось поднять голову, чтобы убедиться в показании.
— Бывает и здоровее: скулу не своротил, — сказал он. — Так вот что, сынку: отплати ему тем же, да чур, скулы не повреди. А ты, сынку, не отворачивай морды-то, не то не в счет.
Против приговора судьи в таких маловажных спорах не было апелляции, и оба судящиеся подчинились его решению беспрекословно. Канцелярия огласилась звонкой пощечиной. Ответчик слегка пошатнулся, но устоял на ногах.
— Ну, вот и добре, — сказал Брызгаленко, принимаясь опять за перо. — А теперича с Богом! И на-предки чтобы по таким пустякам не беспокоить начальства!
Те отвесили по низкому поклону и, взявшись под руки, вышли вон.
— А ты, пане, подписываешь, не читая? — не утерпел Курбский выразить свое удивление.
Судья только отмахнулся пером.
— Пытался читать, да хуже! Кто писал, тот и отвечай.
В это время вошел и сам начальник канцелярии, Мандрыка.
— Что угодно еще твоей милости? — спросил он Курбского. — Али в договоре у нас не все указано?
— Нет, я по своему делу, — отвечал Курбский. — Хотелось мне узнать у тебя, пане: с Волыни на Москву большой тракт ведет мимо каких городов?
Пан писарь тонко усмехнулся, а затем ответил с притворным вздохом:
— Белгород от твоего тракта в стороне останется! Курбский слегка покраснел и насупил брови.
— О Белагороде я, кажись, не спрашивал.
— А я так чаял, прости, что как ты после отъезда дочки Самойлы Кошки зело затуманился…
— Об ней я не тревожусь, — сухо перебил Курбский, — при ней и родитель ее, и Савка Коваль. Нужно мне знать про Новгород-Северский…
— А у тебя там сродственники?
— Не то, чтобы.
— Так тоже сердечушко по тебе разрывается?
— Точно уличенный в самых затаенных своих чувствах, Курбский вспыхнул до ушей.
— Да мне и знать-то вовсе не для чего… — пробормотал он и без поклона удалился.
На что ему, в самом деле, знать наперед, суждена ли ему еще встреча с той, которая ему на свете всех дороже? От судьбы своей все равно не уйдешь.
И гнал он от себя мысль о будущем; но иная мысль что муха: как привяжется, так гони, не гони — вьется около тебя, не дает покою, да и все тут!.. Разве пойти, Данилу проведать?
На дворе уже стемнело, и на сечевой площади пылало несколько костров, вокруг которых шло свое пирование. Но оно утратило уже прежнее оживленье: беседа шла вяло, костенеющим языком, песни пелись нескладно и обрывались зевотой или просто оттого, что поющий падал без сознания и засыпал мертвецким сном. В поисках за Данилой Курбский переходил от костра к костру и не раз должен был шагать через таких живых мертвецов.
Так он добрался до ворот предместья. Как и в первый раз, стояла здесь стражи из базарных молодцов, вооруженных дубинками. Один из них узнал молодого князя, пожелал ему доброго вечера и затем прибавил, указывая рукой на крамный базар, где светились также огни и мелькали тени: