— Та-а-ак, — протянул писарь, складывая документ. — Ну. Дай ему Бог. — А то универсал в порядке. О царевиче Димитрие Ивановиче мы уже наслышаны от старосты истерского Михаилы Ратомского.
— Но посланец его не был выслушан?
— Нет: о ту пору кошевой атаман наш тяжко занемог. Твоей же милости более посчастливилось: на завтра назначены новые выборы войскового старшины.
— Но, может статься, их теперь даже и не потребуется.
— Это почему?
— А потому, вишь, — не утерпел тут вмешаться Данило, — что мы вот доставили сюда пану атаману любимого сыночка: как увидит, так, может, опомнится опять, оправится.
Мандрыка оглядел говорящего свысока через плечо и сухо заметил:
— Тебя-то, забубённая голова, отколе принесло?
— А я при князе… Да и сам по себе тоже хотел к вам опять гостем побывать.
— Гость гостю рознь: иного хоть брось, — процедил сквозь зубы пан писарь и перевел глаза на Гришука. — Так ты, стало, родной сын его вельможности пана атамана?
Гришук не выдержал его пронизывающего взора и, смутившись, пролепетал только:
— Родной…
— Знамо, родной! — подтвердил Данило. — Сам я панича на руках качал.
Гришук вскинул удивленный взгляд на зарапортовавшегося в своем усердии защитника. Взгляд этот не ускользнул от писаря.
— Ты, значит, и в дядьках у панича состоял? — спросил он.
— В дядьках, само собой…
— И чего ты путаешь, Данило? Для чего все это? — заметил Курбский. — Старика-дядьку его, изволишь видеть, мы дорогой утеряли, — обратился он к писарю и в немногих словах рассказал о первой встрече своей с Гришуком в Самарской пустыни и о том, что после того было.
— Твоей милости я верю, — сказал Мандрыка, на которого, как и на всякого другого, прямодушие молодого князя произвело неотразимое действие. — Но вот этому гусю лапчатому я вот столечко веры не дам!
Данило обиженно ударил себя кулаком в грудь.
— Да что я не запорожец, что ли, чтобы мне вовсе не верить! Не всякое же лыко в строку…
— То-то вот, что ты лыком шит. Ложь — на тараканьих ножках: того гляди, обломятся. А теперь, делать нечего, пойду спрошу пана атамана: угодно ли ему еще видеть сынка.
С этими словами Мандрыка повернулся к выходу. Гришук с умоляющим видом загородил ему дорогу.
— Чего тебе?
— Возьми меня с собой!
— Да, может, батька твой тебя и не признает.
— Признает, признает! Пусти меня к нему только одного…
— Поспеешь.
И пане писарь уже вышел вон.
— Владычица многомилостивая! — прошептал мальчик, у которого из побледневшего лица исчезла последняя кровинка.
Курбский сказал ему несколько одобрительных слов, но он, точно в оцепенении, не сводил глаз с двери.
И вот дверь опять растворилась. Еще с порога начальник канцелярии кликнул одного из своей команды, чтобы сбегал за пушкарем; затем схватил Гришука за ухо, да так больно, что бедняжка запищал.
— Да что он сделал, — спросил Курбский.
— Что сделал? — повторил Мандрыка, отталкивая от себя мальчика с такой силой, что тот чуть не свалился с ног. — Назвался, вишь, сыном Самойлы Кошки, а у того вовек и сына-то небывало!
— Он много лет меня не видел, и болезнь ему память отшибла, — продолжал стоять на своем Гришук, взглядывая при этом на Курбского полными слез глазами. — А что он мне родной батька, клянусь вот перед ликом Христа Спасителя и всех Святых! — прибавил он, осеняясь крестом перед освещенными лампадами киотом в переднем углу.
— И я клянусь тоже! — сказал Данило с таким же крестным поклоном.
Теперь у Курбского не осталось уже сомнения, что они оба лгали: Самойло Кошка был, действительно, отцом Гришука, но он-то сам, Гришук, был отцу не сыном, а дочкой! Да как об этом заявить? Сами они молчат, а тут их жизнь на волоске.
Искушенный в житейских лукавствах войсковой писарь со своей стороны не придал, казалось, торжественной клятве обоих особенной веры.
— По совести ли дали вы вашу клятву, али нет, — сказал он, — об этом судить не мне: новый старшина разберется с вами. А дотоле, други милые, посидите в войсковой яме… Где ж это пушкарь-то?
— Здесь, пане писарь! — отозвался входящий в это самое время запыхавшийся пушкарь.
— Где это ты, братику, опять застрял? В шинке, верно?
— Виноват, пане…
— То-то «виноват!» Убери-ка вот к себе в пушкарню этих двух молодцов. (Пан писарь указал на Данилу и Гришука). Да смотри: ты головой ответишь, коли они у тебя убегут.
— Не убегут, ваша милость: к пушке прикую.
— Михайло Андреевич! Радетель! Будь нам заступником… — взмолился к Курбскому Данило, когда пушкарь на всякий случай связал ему веревкой руки.
Гришук не промолвил уже ни слова, с безнадежной покорностью протянул также пушкарю свои руки, и, только выходя из дверей, еще раз оглянулся на молодого князя, но так, что у того сердце в груди перевернулось.
— Но их в пушкарне истязать же не станут? — спросил Курбский пана писаря.
— Поколе нет, хоша маленько вреда бы и не было. А как выйдет декрет о законном истязании — так прошу не прогневаться! За ложную клятву по головке у нас не гладят.
— Но к чему их могут осудить?
Мандрыка пожал плечами, и губы его искривились недоброй усмешкой.
— Кому на колу торчать, того не пожалуют двумя столбами с перекладиной! — отвечал он, очень довольный, по-видимому, своим острословием; но тотчас, приняв опять серьезную мину, переменил разговор. — Твоя княжеская милость тоже, я чай, с долгого пути притомился? Для знатных гостей у нас здесь, при кошевом курене, есть особое панское жилье. Пожалуй-ка за мною.